Наградой умелому рассказчику был раскатистый хохот подгулявших товарищей и самого атамана. Не могли удержаться от смеха и оба боярчонка. Одна только Гурдаферид не разделяла общей веселости; выражение ее печальных чернобархатных глаз стало как будто еще печальнее и строже. Заметил это и рассказчик, и был, видимо, задет за живое.
— Да что ты, Несмеяна-царевна, надулась как мышь на крупу? — вскинулся он на нее. — Одно слово: баба!
— Баба бабе розь, — внушительно проговорил Разин, — и про мою княжну никто словечка дурного ронить не моги!
— "Не моги, не моги!" — передразнил его Шмель, наглость которого в хмелю не знала уже удержу. — И сам-то ты, Степан Тимофеич, с нею обабился! Какой же ты, скажи, после этого атаман казацкий?
Шмель не был даже есаулом, а только сотником; продерзость его не могла быть долее терпима. Но прежде чем Разин собрался с ответом, над головами пирующих грянул такой оглушительный удар грома, в глаза им сверкнула такая ослепительная молния, что все разом вздрогнули и зажмурились. В тот же миг через всю реку от берега до берега пронесся бурный вихрь, от которого река разом взволновалась, а соседние струги с треском ударились об атаманский корабль так, что сидевшие за атаманским столом едва усидели на своих местах.
— Вот и наша кормилица Волга-матушка на тебя осерчала, — продолжал неугомонный Шмель. — На пагубу нашу, что ли, крест тебе нами целован? Хочешь ты еще над нами атаманствовать, так распростись-ка со своей басурманкой! А нет, так распростись с атаманством! Верно я говорю, братцы?
Вопрос был поставлен ребром. Ни один из остальных старшин на него не отозвался: никто из них, видно, не решался еще выступить точно так же открыто против своего грозного начальника. Однако никто и не возражал Шмелю, точно все выжидали: как-то теперь атаман поведет себя?
В первый миг глаза его вспыхнули дикою яростью. Он схватился за кинжал, и жизнь забывшегося сотника висела, так сказать, уже на острие этого кинжала. Но благоразумие и сила воли,
почти никогда не покидавшие Разина, и на этот раз взяли опять верх.
— За пьяной пирушкой, Осип, сменять атаманов не положено, — проговорил он, глубоко переводя дух. — Не такое это пустяшное дело. Наутро и сам ты, может, еще одумаешься. А у Волги-матушки я и вправду еще в большом долгу. Пора мне с нею рассчитаться!
И, говоря так, он взял за руку сидевшую рядом с ним "басурманку", вывел ее из-за стола и поднялся с нею по ступенькам на возвышенную часть кормы своего "Сокола"-корабля.
— Ах ты, Волга-матушка, река великая! — возгласил он торжественно-грустно. — Много дала ты мне и злата, и серебра, и всякого добра, наделила меня и славою, и честью. А я о сю пору ничем тебя не отдарил. Прими же от меня, Волга-матушка, самое дорогое и милое, что ни есть у меня на свете!
И, схватив Гурдаферид в охапку, он с размаху бросил ее вниз в бушующие волны.
— Хорошо ли я сделал, товарищи?
— Хорошо, хорошо! — раздалось тут единодушное одобрение старшин. — Давно бы так, батюшка!
Но что это с Юрием? Он подбегает к борту, одним махом его перескакивает и летит также в глубину.
"Он за нею, но одному ему ее не спасти!" — мелькнуло в голове у Илюши, и сам он следует уже примеру Юрия, прыгает через борт.
Плавал Илюша немногим разве хуже своего старшего брата и тотчас выплыл опять на поверхность. Но волнение на реке было необычайно сильное. Мальчика то низвергало в водяную бездну, то выносило снова вверх на пенистом гребне волны. С такого-то гребня при блеске молний он различил в ста шагах от себя вниз по течению голову Юрия, а еще далее шагов на сто что-то цветное — без сомнения, платье Гурдаферид.
Вдруг небеса разрядились полным зарядом громоносных стрел, непроницаемая завеса в вышине разорвалась и полил дождь не дождь, а страшнейший ливень, сплошной водопад. По лицу и темени Илюши хлестало до жестокой боли, и ему ничего не оставалось, как зажмуриться. Его одежда и обувь, пропитавшись водой, тянули его вглубь пудовою тяжестью, а все тело от холодной сентябрьской воды начинало уже коченеть. Приходилось, не раскрывая глаз, наугад работать руками и ногами, чтобы самому только не пойти ключом ко дну.
А силы все слабели, в груди не хватало уже дыханья.
— Юрий! Юрий! — вырвался у бедного мальчика вопль безграничного отчаянья.
Он стал захлебываться… Что было дальше — он уже не помнил; он потерял сознание.
Очнулся он снова уже на берегу, лежа на спине; кто-то усиленно растирал руками его тело. Он открыл глаза и увидел над собою знакомое усатое лицо с повязанным лбом.
— Федька Курмышский!
— Признал ведь, признал! — обрадовался казак.
— Слава тебе, Господи! Пришел опять в себя, — раздался тут еще более знакомый голос, и к Илюше склонилось лицо Юрия. — Каково тебе, Илюша?
— Да ничего… — отвечал он, не без усилия приподнимаясь с земли и разминая оледеневшие члены. — Озяб только шибко…
— Ну, это тебя от мокрой одежи размочалило: на солнышке высохнешь, — ободрил его Федька Курмышский. — Вишь, как оно опять светит, пригревает; совсем по-летнему. Как только ублажили Волгу-матушку, бури как не бывало.
— А что же с княжной? — вспомнилось тут Илюше. — Где она?
Юрий вместо ответа тяжело вздохнул и провел рукой по глазам.
— Где ей быть-то? — отозвался за него казак. — Совсем ведь была еще молода-молодехонька; да уж такое, знать, предопределение ей вышло…
— Утонула?!