— Кто начальствует?.. — залепетал Плохово, у которого от властного тона казацкого атамана душа ушла уже в пятки. — Да в грамоте-то ты дал с твоими казаками обещание…
— Служить твоему государю, где он нам повелит? — досказал Разин. — И будем служить: в слове своем мы тверды. Эти же молодцы меняют только свою стрелецкую одежду на нашу казацкую; стало быть, остаются такими же слугами царскими, только под моим началом. Правильно я говорю, детки?
— Правильно, батюшка Степан Тимофеич! — единодушно откликнулись стрельцы.
— Слышал, сударь мой? Перейти к нам никто их не нудил, а чтобы казакам гнать от себя добровольцев — слыханное ли дело?
— Да на меня только сумленье некое напало…
— То-то сумленье. Ты, милый человек, кажись, все еще не очнулся с похмелья? Ступай-ка себе опять в свою горенку, завались до Царицына, а там, коли помехи нам какой чинить еще не станешь, отпустим тебя с миром и восвояси.
И поплелся Леонтий Плохово обратно в свою горенку высыпать "похмелье", провожаемый дружным хохотом казаков старых и новых.
Ограбленный караван уплыл далее вниз на Астрахань. Уплыл он, впрочем, только с частью своих судорабочих: остальным по примеру царских стрельцов захотелось после честной трудовой жизни изведать раз и разудалое житье-бытье казацкой вольницы, и они также пристали к разницам.
Торопиться казакам было теперь уже незачем: другой богатой добычи пока не предвиделось; а на Волге поднялось сильное волненье, небо кругом обложило тучами, и вдали загрохотал гром: надо было на якоре обождать грозу.
Пристав к берегу, казаки первым делом "подува-нили дуван", то есть поделили между собой награбленное добро, а затем предались обычному у них в таких случаях разгулу. Бушевание природных стихий как нельзя более отвечало их собственному буйному настроению.
Не участвовали в общем пиршестве только наши три талычевца: Юрий, Илюша да Кирюшка. Первых двух замкнули в их каморке на атаманском корабле, а последнего патрон его Шмель втолкнул в трюм своего струга, "засыпав" ему перед тем обещанную порцию "горячих".
В сентябре грозы и на юге России значительно реже, чем среди лета. Но, по поговорке "редко, да метко", гроза долго не унималась. Настоящего дождя все еще не было; падали временами только крупные капли. Но молнии беспрестанно разрезали темный полог туч; гром так и перекатывался с одного края неба до другого, а гулкое эхо вторило с нагорного берега реки. Сквозь этот-то неумолчный гул и грохот, сквозь вой и свист ветра в снастях и шумный плеск волн о деревянный корпус "Сокола"-корабля в каморку двух узников-боярчонков долетали нестройные песни подгулявшей вольницы, грубый смех и грубая брань.
— И опять она должна сидеть там с этими гуляками! — заметил со вздохом Юрий.
— Кто? Княжна? — отозвался Илюша. — За атаманским столом сидят все-таки старшины…
— Да чем они лучше простых казаков? Тем, что навыкли больше проливать человеческую кровь?
— Но княжна не хотела ведь давеча бежать с нами? Ей лестно, значит, стать атаманшей.
— Нет, этому я все еще не верю; что-нибудь да не так.
— Так вызнай от нее самой.
— Легко сказать: "Вызнай"! Но как только выдастся случай, спрошу ее, непременно спрошу.
Точно навстречу желанию Юрия, дверца каморки снаружи растворилась, и к заключенным заглянул молодой казак — один из прислужников атамана.
— Пожалуйте-ка оба к атаманскому столу.
Юрий быстро переглянулся с братом: "Вот, дескать, и случай!"
— А княжна еще там? — спросил он казака.
— Полонянка-то? Там. А что?
— Да так… Идем, Илюша.
Пировало казацкое начальство, несмотря на разыгравшуюся непогоду, на палубе, но с подветренной стороны, под защитою рубки. Все были, видимо, уже сильно навеселе, в том числе и сам атаман. Рядом с ним сидела злосчастная Гурдаферид, разодетая, без сомнения по его же требованию, в праздничный наряд, блиставший золотом, серебром и драгоценными каменьями. Перед нею стоял также золотой кубок, отпитый уже наполовину.
— Что, молодчики мои, острожнички, как живете-можете? — насмешливо-ласково приветствовал двух боярчонков Разин. — Все у нас ноне угощаются, так и для вас лишняя чарочка найдется.
— Нам с братом пить не в привычку, — уклонился Юрий.
— Лиха беда начало, — заметил Шмель, наливая каждому из братьев по полной стопке. — Первая колом, вторая соколом, а прочая мелкими пташками.
— Нет, мы пить не станем, — заявил решительно и Илюша.
— Да что вы — мужчины али красные девицы? — не отставал Шмель. — Ноне, вишь, и наша царевна душа-девица добрым винцом не брезгает.
— Ну, будет, не трожь младенцев! — сказал, нахмурясь, атаман и покосился на свою полонянку, которая поникла отуманенной головкой, как обломанный в стебельке цветок. — Пущай покамест так посидят, уму-разуму поучатся. Ты, Осип, не досказал нам еще про твоего Мишку. Что было с ним дальше-то?
— А дальше пошла уж самая потеха. Рос он у меня не по дням, а по часам; ручной медвежонок Мишка стал заправским медведем Михайлой Потапычем, по прозванью Топтыгин. Случилось тут ввечеру, иду я в кружало, а Михайло Потапыч мой опять за мной увязался. Хорошо. Пришли, сел я на лавку, а он-то, глядь, прямехонько к стойке, да к бочонку с вином. Запомнил, знать, разбойник, с прошлого раза, что кабатчик для смеху угостил его тоже из бочонка. Схватил теперича лапами бочонок, опрокинул, да и вышиб втулку. Вино полилось на пол рекой. А ему и любо: давай лакать. Ну, хозяину это, знамо, не гораздо показалося; выскочил из-за стойки, да давай отнимать у него бочонок, пока не все вино еще вытекло. А Топтыгин мой, озлобясь, что не дают ему всласть нализаться, мигом его облапил, подмял под себя, так что ребра хрустнули. Накинулись тут на него хозяйские молодцы, а он лапой одного по зубам — два зуба вышиб; другому рубаху с плеча, да с рубахой и мяса клок. Вижу: шутки плохи; вылил я на проказника целый ушат воды. Выпустил он тут из лап кабатчика, а тот еле уже дышит, и по сей час, я чай, клянет моего Михаилу Потапова сына Топтыгина.