Дал мне наш Богдан Карлыч на дорогу тетрадку: "Записывай, мол, все, что будет примечательного". И зачинаю я свою запись, благословясь, с сегодняшнего числа, мая 14-го дня, ибо вечор лишь добрался до царского корабля "Орел". А примечательного доселе было то, что из-за старика Кондратыча я чуть было не прозевал корабль, да еще и то, что, добравшись до корабля, остался на нем без своих провожатых.
Было же дело так, что, выехавши из Талычевки, погнали мы с Кондратычем и Терехой скорой рысью, и гнали так до самой ночи, не измешкав нигде ни часу.
А притомив тут коней, заночевали в одной деревеньке.
А Кондратычу дорогой, знать, все суставы растрясло, и к утру крепко занедужилось. Да как стал его тут Тереха подсаживать на коня, заломило у бедняги таково в пояснице, что не смог он, сердечный, усидеть в седле. И заняли мы у мужика-хозяина телегу и подостлали соломки, чтобы старичку нашему мягче лежать было. Да проехавши этак час-другой, дальше ехать ему стало совсем невмочь, и заплакал он горько.
— Смерть, — говорит, — моя пришла! А как я тебя, касатик, одного-то без себя пущу? Ведь я, — говорит, — за тебя в ответе, коли с тобой, борони Бог, что неладное приключится.
И меня тоже, на него глядючи, слеза прошибла. Да делать-то было нечего, пришлось его покинуть на постоялом дворе. Мы же с Терехой, утерев слезы, пустились вперед еще резвей. А под вечер другого дня были мы уже на Оке-реке в селе Деднове, где должен был быть обретен нами корабль "Орел", да никакого корабля там не оказалось. И сердце у меня оттого ажио упало: корабль, знать, ушел уже без нас на Волгу! И стали мы допытывать про него у мужичков дедновских и допытались, что стоит-де корабль версты три ниже села, в глубокой заводи, а уйдет он на Волгу уже утречком, на самом рассвете. Стало быть, промешкай я хоть полдня только у Кондратыча — и не быть бы мне на Волге, и не вернуть бы Юрия! И поскакали мы с Терехой к той заводи, распустив повода, во всю конскую прыть. А вон и "Орел", слава тебе, Господи!
А взошед на корабль, принес я капитану Бутлеру первым делом нижайший поклон от старого его приятеля Богдана Карлыча, по-немецки же сказать — от Зигфрида-Готтхельфа Вассермана, а затем подал ему и письмо. А прочитавши письмо, сказал капитан мне: "Добро пожаловать" и кликнул своего парусного мастера, мингера Стрюйса, и сдал ему меня на руки: "этот-де мне за тебя ответит", а Тереху и коней взять к себе на корабль наотрез отказал: "все равно-де от твоего парня никакого проку на корабле не будет, а от коней тем паче". И, хошь не хошь, отпустил я Тереху с тем, чтобы присмотрел он за Кондратычем в его немочи, а потом, как тот малость оправится, в Талычевку бы его обратно предоставил.
А нынче раннею зарей снялись мы с якоря и пустились вниз по Оке-реке к Нижнему Новгороду.
Плывем мы который уже день мимо премногих сел и городов. А в одном селе, Никольском, купил мингер Стрюйс у бабы пару уток за копейку и понять не мог, как это баба еще выгоду при столь низкой цене имела. А города на Оке все неважные, мало чем от простых сел отличные. А в других городах — Переяславле да Рязани — видеть можно еще развалины от нашествия татарского.
А сам я пребываю в печали и скуке смертной, понеже весь экипаж на корабле, числом 20 душ, одни голландцы. А народ они работящий, сложа руки сидеть не любят: палубу моют, снасти чинят, да не в меру уж молчаливы. И капитан наш тоже болтать куда неохоч, ходит себе взад да вперед по палубе, смотрит, всяк ли на своем месте, при своем деле, а сам жует свою табачную жвачку да через борт, знай, поплевывает. А как пристанем где под вечер к берегу, усядется он на корме со своими двумя помощниками: полковником ван-Буковеном и лейтенантом Старком, да еще с парусником Стрюйсом, заварят они на кипятку из романеи да сахару целый жбан горячего напитка по прозванию "грог" да распивают его вмолчанку, уставясь друг на дружку.
А из всех-то людей на корабле один, почитай, лишь мингер Стрюйс со мной и водится, но велит звать себя не мингером, а попросту Иван Иванычем, поелику по-голландски зовут его Ians Ianszoon, родовое же прозванье его пишется Strauss, а выговаривается Стрюйс. А знает он тоже изрядно по-русски, а того лучше по-немецки. И узревши меня однажды пригорюнившись в уголку за канатами, подсел ко мне, учал уговаривать, чего-де соскучился. И залился я от того уговору слезами горючими. И поведал он мне тут, что и сам-то в младости всякие тоже невзгоды и напасти претерпел. А родившись в городе Амстердаме от бедных родителей, с малых лет еще юнгой на судах состоял. А подросши, дослужился сперва до помощника парусника, а так и до парусника. Да объездил он на судах разные моря и океаны, побывал в Италии, в Индии, в Японии, и всму, что видел, ведет тоже "юрнал", повседневную запись. И разогнал он мою скуку-тоску всякой всячиной про чужие края, а также и про свой приезд в Москву. А первопрестольный град наш противу собственной их столицы Амстердама гораздо ему не показался. А прибыв в Москву со товарищами в январе месяце, застал он там оттепель, и в снегу они да в слякоти на улицах по колено угрязали, и от великой грязи даже бабы в сапогах ходили. Тем паче умилились они, голландцы, сердцем, как в одном доме на окнах, точно у себя на родине, цветы в горшках узрели. И сказали им, что в недавние времена на Руси разводить цветы никому и на мысль бы не впало, да тишайшему царю нашему Алексею Михайловичу любо все благолепное и прекрасное, и вызвал он из чужих краев для своих царских садов искусника-цветовода, и с тех самых пор все московские бояре и вельможи за долг почитают цветы у себя тоже разводить и семена для оных и луковицы из-за моря даже выписывать.