— Примет, мы с капитаном Бутлером старые приятели со школьной скамьи. Я дам тебе к нему рекомендацию.
— Да помнит ли он еще тебя?
— Помнит, я писал ему отсюда еще прошлой осенью в Амстердам, а нынче на Святой он отписал мне уже из Москвы, зазывал прокатиться летом вместе с ним по Волге до самой Астрахани.
— Но ты ничего не сказывал нам об этом?
— Не сказывал, ведь батюшку вашего это понапрасну бы только растревожило.
— А когда же корабль тот уйдет с Оки на Волгу? Богдан Карлыч хлопнул себя по лбу.
— Sapperment noch einmal!
— Что такое, Богдан Карлыч?
— Уйти-то он должен был уже в начале мая!
— Ну, вот, ну, вот, а сегодня 10-е число! Неужели я его уже не застану?
— Не застанешь — воротишься.
— Не говори об этом, Богдан Карлыч! Я сей же час еду…
— Но надо же тебя еще снарядить на дорогу, приготовить съестного.
— Ты сам, Богдан Карлыч, может, набьешь уж мне чемодан? А ты, милушка Зоенька, сбегай-ка на кухню, скажи, чтобы мне дали с собой съестного, — все равно чего. Я же лечу к Кондратычу и на конюшню…
Спустя какой-нибудь час времени у крыльца стояли уже три оседланных верховых коня: один для Илюши, другой для Кондратыча, а третий для подконюха Терехи как привычного ходить за лошадьми. За седлами Кондратыча и Терехи были прикреплены: у первого берестовый короб с разной снедью, а у второго Илюшин чемодан и сверху уже узел с подушками и иной дорожной поклажей. Так как, по пословице, береженого и Бог бережет, то Кондратыч счел неизлишним перевесить себе через плечо свой самопал с пороховницей, а за пояс заткнул охотничий нож. Тереха, не умея обходиться с огнестрельным оружием, предпочел "немудрящее" дреколье. Что же до Илюши, то он отказался от всякого вооружения, полагаясь на своих двух взрослых спутников, а паче на десницу Божию.
Перед самым отъездом, однако, на неопределенно долгое время ему хотелось в последний раз взглянуть еще на отца, поцеловать ему руку, хотя бы тот его и не признал. На этот раз Богдан Карлыч сам провел мальчика к его родителю.
Опочивален у боярина Ильи Юрьевича было две: зимняя и летняя. В летнюю он перебрался еще с первым весенним теплом. В противоположность зимней, низкой и тесной, это был покой в шесть окон в ряд и в "два пояса", впрочем, с такими же мелкими слюдяными оконцами. Главных украшений тут было два: во-первых, старинная, византийского письма икона в виде огромного складня, изображавшая четырех святых, по семейному преданию — четырех евангелистов. От времени лики до того потускнели и почернели, что различить можно было только общие их очертания, сделанные же под ними подписи разобрать было решительно уже невозможно.
Второй достопримечательностью летней опочивальни была кровать. Орехового дерева, необычайно массивная, она была, вместе с тем, тонкой резьбы, а резьба расцвечена красками и позолотой, ножки ее были сильно выпуклы — "пуклисты" — и заканчивались золочеными орлиными когтями. Стояла кровать на расписанном красками рундуке, а сверху осенялась камчатным, "жаркого цвета" балдахином, утвержденным на четырех витых столбах и украшенным наверху небольшой человеческой фигурой — "персоной".
Больной находился в опочивальне не один, в ногах у него на рундуке сидел, пригорюнясь, Пыхач. Склонясь головой на руку, он при входе Богдана Карлыча и Илюши даже головы не поднял.
Не заметил их и сам больной. Накрыт он был атласным "рудо-желтым" одеялом, а две пышные пуховые подушки его были обшиты кружевами. Тем резче среди окружающей роскоши выделялась покоившаяся на этих подушках жалкая старческая голова со всклоченными седыми волосами и бородой, с искаженным лицом. Как ни крепился Илюша, у него все-таки вырвалось невольно:
— Батюшка! Что с тобой сталось!
Застывшие в судороге черты старика остались неподвижны, закрытый правый глаз так и не открылся. Только веко выпученного левого глаза слегка дрогнуло, сам же глаз по-прежнему был тупо устремлен в пространство.
Пыхача на рундуке внезапный возглас мальчика вывел из тупого раздумья. Он замахал рукой:
— Уходи, уходи!
— Юрий вернется, батюшка, он вернется! — продолжал Илюша. — Я сам сейчас еду за ним, привезу его назад.
Левый глаз Ильи Юрьевича гневно вспыхнул, левый угол рта судорожно раскрылся, и из груди больного вылетел хриплый стон:
— Не-е-е…
Тут Богдан Карлыч, не отходивший от Илюши, обхватил его вокруг плеч и насильно вывел вон. За дверьми ожидала их Зоенька.
— Ну, что, Илюша? Узнал он тебя? Сказал тебе что-нибудь?
Вместо всякого ответа брат порывисто обнял сестренку, и на щеку ее капнула горячая слеза.
— Богдан Карлыч! — обратился он к учителю. — У батюшки остается здесь теперь из нас, трех детей, одна только Зоенька, дай уж ей ходить за ним.
— Ах, да, Богдан Карлыч! — воскликнула девочка. — А сам ты, Илюша, будешь давать нам тоже о себе весточки?
— Из больших городов — Нижнего, Казани — может, и будет с кем послать письмо, — сказал Богдан Карлыч. — Из других же мест — Бог-весть. Так вот что, мой друг: по пути ты увидишь всякие виды; чтобы не забыть виденного, да и поменьше тосковать, записывай-ка все, что увидишь примечательного. Я дам тебе для этого особую тетрадку.
— А потом ты нам ее вышлешь! — подхватила Зоенька с блещущими еще от слез глазами.
— Или сам ее привезу, — добавил Илюша, целуя ей глаза. — Вместе потом будем перечитывать.