— Да кто мне за это отвечает?
— Я вам отвечаю моей собственной боярской честью. Искушение было слишком велико, Зигфрид не устоял.
Месяц спустя он был уже в Москве, а еще через месяц, действительно, был зачислен в штат придворных лекарей. Но на этом карьера его и запнулась.
Старшие придворные лекаря, из таких же иноземцев, оттирали юного, не в меру прыткого собрата. А тут скончался его единственный влиятельный покровитель боярин Стрешнев. Шел год за годом, прошло целых пять лет, а Вассермана за это время всего-то раза три-четыре призывали к особе его царского величества, да и то лишь в качестве младшего ассистента.
И вдруг новый нежданный громовой удар — повеление государя сопровождать опального боярина в деревенское захолустье и не отлучаться от него до его выздоровления. Правда, что теперь, к концу десятого года общей их опалы, здоровье боярина почти совершенно восстановилось, прежнего же Зигфрида не осталось уже и в помине. Из гордого победителя драконов он превратился в скромного домашнего учителя, из Зигфрида в Богдана Карлыча, и вместо того, чтобы совершенствоваться в своей любимой медицине, повторял со своими двумя питомцами школьные зады, переливал из пустого в порожнее, как настоящий Wassermann, календарный водолей.
— О, Siegfried, Siegfried! Wo bist du hin? (куда ты делся?) — простонал он, когда картины прошлого промелькнули теперь перед его духовным взором.
У стены стояли клавикорды… Как попал этот иностранный музыкальный инструмент в русскую глушь? Перекупил его когда-то в Москве Илья Юрьевич у одного заезжего музыканта, пленившего его своей потешной игрой. Но, доставленные в Талычевку, клавикорды под неумелыми пальцами боярина и его домочадцев издавали одни жалобные нескладные звуки. Крепко осерчал боярин на мошенника «музикуса», сбывшего ему за высокую цену негодную дрянь, и велел убрать «клевикорты» со своих глаз долой на чердак. Там впоследствии случайно углядел их Богдан Карлыч и получил разрешение поставить их к себе в горницу. Нот он также не знал, но во времена студенчества все же бренчал по слуху. Здесь, на чужбине, такое бренчание служило ему единственным спасением от находившей на него меланхолии.
Усевшись теперь за клавикорды, он заиграл сперва торжественный церковный хорал. Тот сменился грустным народным мотивом, а этот — игривой застольной песней. Мурлыкая ее про себя, Богдан Карлыч и не заметил, как в полуоткрытой двери появилась белокурая девочка с огромным букетом полевых цветов в руке. Прослушав два куплета, она на цыпочках подкралась сзади к музыканту и так внезапно сунула ему свой букет под самый нос, что он как кот, фыркнул и расчихался. Она залилась звонким смехом.
— Ну, конечно, Зоенька! Guten Morgen, mein Herzenskind! (Здравствуй, мое серденько!) — сказал он, оборачиваясь к ней с ласковой улыбкой. — И опять цветы!
— Да, я набрала тебе свежих, эти вот у тебя со вчерашнего дня уже маленько повяли, — отвечала Зоенька, заменяя новым букетом вчерашний в стоявшей на клавикордах вазе. — А что это была за песня, Богдан Карлыч?
— Песня старая студенческая, ein altes Burschen-lied. Что она тебе понравилась?
— Та, что ты перед тем играл, мне больше по душе.
— Но та печальней.
— Вот потому-то мне и милей, покойная матушка баюкала меня всегда одной такой печальной песней. Ты, Богдан Карлыч, верно, ее слышал, про татарский полон.
— Может, и слышал, не знаю, право.
— Душевная песня! Особливо слова. Хочешь я тебе спою?
— Спой, дитя мое, спой.
И запела Зоенька стародавнюю колыбельную песенку о том, как татарове полон делили, как теща досталась зятю, а зять подарил ее своей молодой жене, русской же полонянке:
— Ты заставь ее три дела делать:
Что и первое — то дитя качать,
А другое — тонкий кужель прясть,
Что и третие — то цыплят пасти.
Эту речь мужа-татарина Зоенька старалась передать грубым мужским голосом, а затем, как теща, укачивающая внучонка, понизила тон до нежного шепота:
Ты баю-баю, мое дитятко!
Ты по батюшке злой татарчонок,
А по матушке мил внучоночек,
Ведь твоя-то мать мне родная дочь,
Семи лет она во полон взята,
На правой руке нет мизинчика.
Ты баю-баю, мое дитятко!
И, вся просветлев, как дочь, узнавшая вдруг свою мать, девочка распростерла вперед руки, точно хотела броситься матери на шею, и закончила порывисто и звонко:
— Ах, родимая моя матушка!
Выбирай себе коня лучшего!
Мы бежим с тобой на святую Русь,
На святую Русь, нашу родину!
Голубые, как незабудки, глазки маленькой певицы блистали алмазами навернувшихся на них слез. И сентиментального немца-учителя стародавняя русская песня защемила, видно, за сердце.
— Славная песня! — сказал он. — Надо ее записать и перевести на немецкий язык.
— А потом и сам петь ее тоже будешь?
— И сам петь буду. А музыку сейчас подберем. Он стал подбирать.
— Постой, не так! — остановила его Зоенька и своими детскими пальчиками отыскала требуемые клавиши.
— Ага! Теперь знаю, — сказал Богдан Карлыч и уже полными аккордами передал основную тему песни.
— Голубчик, Богдан Карлыч! — воззвала тут к нему девочка. — Научи и меня это играть!
— А что батюшка твой скажет?
— Ничего не скажет, он и знать-то не будет.
— Nein, mein Kind, das geht nicht! Без его апробации никак невозможно.
— Ну, так попроси батюшку, когда засядешь с ним опять за эти ваши шахматы, тогда он всего сговорчивей, добрее.