— Капитан? Гм… Ну, и убирайся на свой корабль, не суй туда носа, куда тебя не просят. Нам, казакам, государевой грамотой все вины наши отпущены, и нету нам тепереча удержу! Толковать нам с тобой больше нечего.
И от капитана он повернулся снова к старцу-гелюнгу.
— Еще раз, старина, спрашиваю тебя: будет ли твоя внучка играть для меня аль нет?
— Сказал я тебе, господин сотник, что играть ей для тебя никак не можно…
— Для меня не сыграет, так сыграет для моего атамана! Да чтоб одной ей у нас скучно не было, так и других девчат с собой тоже сволочем. Гей, братцы-молодцы, хватай каждый одну в охапку!
Самодурное приказание казацкого сотника было принято его подгулявшими товарищами с одобрительным гоготаньем, перепуганными же калмычками — с воплями и визгом.
Тут, для всех совершенно уже неожиданно, выступил новым их защитником Илюша.
— Полно вам дурить, ребята! — крикнул он, и отроческий голос его зазвенел так пронзительно, как у горластого молодого петушка. — Атаман ваш Разин не подписал еще договора с воеводами. А за ваше буйство воеводы наверно откажут в пропуске на Дон всему вашему войску.
Как ни была затуманена голова бесшабашного сотника, а все же он не мог не понять, что если договор воевод с атаманом не будет подписан, то в ответе прежде всего останется он же, Шмель, и ему несдобровать. В то же время он узнал и нашего боярчонка; а потому счел за лучшее благовидным образом пойти на мировую.
— Ба, ба, ба! Не сонное ли видение? — усмехнулся он в лицо Илюше. — Ты-то, сударик, отколь вдруг повыявился? Аль по братце взгрустнулося? А он-то, бедняга, с тоски по тебе, поди, совсем извелся. Идем-ка с нами: то-то тебе, я чай, обрадуется.
— Я и так уже буду к вам с воеводами, — был сдержанный ответ.
— С воеводами! Под крылышко их прячешься? Эх, паря! Смехота, да и только. Не гораздо ты вслушался и шутки не выразумел; думал, небось, что я с какого умысла, — ни, Боже мой!
Развязавшийся у разбойника язык еще долго, пожалуй, не умолк бы, не поторопись хозяин кибитки налить ему из большого кувшина в серебряную чарку какой-то жидкости.
— Да это что у тебя, любезный, водка, что ли? — спросил Шмель, принимая чарку.
— Водки вашей русской у нас, господин сотник, нема, — отвечал калмык с поклоном. — Это наша калмыцкая рака. Многие русские тоже хвалят, что вкуснее еще водки.
— Ври больше! "Вкуснее!" Ну, да на нет суда нет.
И, опрокинув себе чарку в глотку, он крякнул и вторично подставил ее под кувшин. Выпив и вторую порцию одним духом, он не возвратил уже чарки хозяину, а преспокойно опустил ее к себе в карман; вместо же того взял из рук калмыка самый кувшин, приложил к губам и, уже не отнимая, опорожнил до половины; после чего передал своим подчиненным.
— Допивайте, братцы: не обидеть бы хозяина. С добрым человеком я смирнее теленка, — продолжал он, обводя окружающих посоловелым взором. Остановив его снова на внучке гелюнга, он подмигнул ей полушутливо, полуукорительно. — Красна ягодка, да на вкус горька! Ну, счастливо оставаться.
И, покачиваясь, он вышел из кибитки, сопровождаемый своими товарищами.
Все оставшиеся вздохнули с облегчением. Голландцы тоже было приподнялись и стали прощаться. Но без угощения их ни за что не хотели отпустить. Угощение оказалось чисто калмыцким. Были поданы два сорта сыра: бозо — кисловатый и эйзге — сладкий из овечьего молока; засушенная конина — махан, оладьи на бараньем сале — боорцук, пирожные — мошкоомор и бууркум. Все это с непривычки пахло гостям так противно, что им стоило известного усилия не выказывать слишком явно своего отвращения, и они были очень довольны, когда могли смыть с языка неприятный жирный вкус предложенным им в заключение освежительным кумысом.
Теперь их уже не удерживали. Но крепче всех потряс руку Илюше старец-гелюнг, призывая на его голову благословение великого Будды.
— Да за что? — смущенно пробормотал Илюша. — Я сказал казакам только чистую правду…
— А почто же никто другой не сказал им чистой правды? Одна радость была у меня в старости — внучка, а без тебя ее отняли б у меня… И сама она хочет дать тебе одну вещь на память… Кермина! — окликнул старец внучку, которая, точно ожидая, что вот ее сейчас подзовут, не спускала с них глаз.
Вся вдруг вспыхнув, она подошла к ним, проворными пальцами отвязала от своего головного убора сеточку с цветными ленточками и протянула Илюше, лопоча что-то по-своему.
— Бери, бери, пригодится, — сказал ему гелюнг, — больно, вишь, тебя мошкара заела.
Теперь очередь покраснеть была за Илюшей. Наскоро поблагодарив девочку за доброжелательный, но отнюдь не лестный подарок, он поспешил за голландцами, которые уже выходили из кибитки.
Слова Шмеля, что Юрий с "тоски совсем извелся", не выходили из головы у Илюши. А сам-то он уж как стосковался по Юрию! Да одному идти к разницам все же как-то страшно; того и гляди, что тебя тоже задержат. Спросить разве самого Прозоровского: как быть?
Прозоровский, со дня на день все более привязывавшийся к внуку своего покойного приятеля, потрепал его по щеке.
— Эко детство! Эко детство! Дай хоть казакам-то договор с нами подписать.
— Да ведь договор и набело еще не переписан!
— Перебелить недолго. Вот как наш дока-дьяк опять в чувствие придет и твое писанье одобрит, так комар носу уже не подточит.
— Да когда-то он еще очувствуется!
— А к сему у нас все тщания прилагаются: не токмо не дают ему этого проклятого винища, но ежечасно его еще студеной водой окачивают.