С силой оттолкнув от себя обоих купальных, Илья Юрьевич рванулся к царю и упал ему в ноги.
— За что, государь, помилуй, за что?!
Хотя царю Алексею Михайловичу в ту пору не минуло еще и тридцати лет, у него замечалась уже склонность к дородству. При его высоком росте, однако, некоторая полнота тела придавала ему еще только большую величавость. Прямодушное же выражение его благородного, цветущего лица, его голубых глаз смягчало те вспышки гнева, которым он временами был подвержен. Сегодня, впрочем, он не был гневен, в чертах его можно было прочесть только грусть и строгость.
— За что? — повторил он. — Забыл ты, боярин, видно, свои вчерашние негожие словеса про боярскую думу?
— Да тебя самого, государь, за столом тогда уже не было.
— А без меня, по-твоему, у боярской думы нет и чести? Отпускал я тебе вины уже не однажды…
— И на сей раз, может, отпустишь, коли выслушаешь меня, дашь мне оправиться перед тобою.
— Говори.
— Не велеречив я, государь, в словестве не искусен, как иные прочие. Вечор же у меня в хмелю язык развязался, что на уме, то и на языке. «Благожелателям» же моим то и на руку, давай меня еще пуще подзадоривать. Ну, кровь в голову, в очах круги пошли. Бухнул я им без утайки да без прикрас про нашу боярскую думу все, что и многим, пожалуй, ведомо, да сказать про что ни у кого духу не хватает. Разбери же сам, государь, так ли все, аль нет! На правый суд твой всерабственно уповаю.
— Что скажешь ты на это, Илья Данилыч? — отнесся царь к старику-тестю.
— Скажу, государь-свет, — отвечал Милославский, — что будь то простые застольные перекоры бояр промеж себя, не след бы нам твою царскую милость, Помазанца Божия, и беспокоить. Мало ли что за столом к слову молвится! Но кому ты, государь, доверяешь вершать наиважнейшие дела твоего государства, как не боярской думе? На ком лежит первая забота о благоденствии твоего народа, о величии твоего царствования, как не на той же думе? И ее-то, вершительницу судеб народных, защитницу престола, думный же боярин зря поносит!
— Да сделал он это, слышишь, в хмелю… — вступился за обвиняемого «тишайший» царь.
— Прости, надежа-государь, но и в хмелю думному боярину негоже забывать достоинство боярской думы. Обиду учинил он не мне, не лично тому или иному из твоих бояр, а всей твоей боярской думе…
— И обиду эту, стало быть, отпустить ему надлежит уже не мне, а боярской же думе? — досказал государь, окидывая окружающих бояр вопрошающим взглядом. — Что же, бояре, как вы положите?
Те переглядывались и безмолвствовали. Тут выступил вперед и заговорил Морозов:
— Дозвольте, бояре, за всех за вас слово молвить. Буде у боярина Ильи Юрьевича имеются на неправильные якобы действия кого-либо из нас явные улики, то не возбраняется ему предъявить оные установленным на то в законах порядком. В рассуждение же того, что обиду купно всем нам причинил он в пьянственном виде, в коем, судя по опозданию его на смотр и по слышанным сейчас от него неподобным речам, и ныне еще обретается, — не благоугодно ли будет думе подтвердить свое давешнее решение, дать ему смыть в искупительной купели все свои перед нами прежние и предбудущие прегрешения?
Предложение бывшего дядьки царского в такой юмористической окраске понравилось, по-видимому, если и не всем, то большинству членов боярской думы.
— В купель его, в купель! — загудели кругом одобрительные голоса.
— Слышишь, боярин? — обернулся царь к коленопреклоненному перед ним боярину. — Требуют того твои же товарищи по думе.
Илья Юрьевич одним движением приподнялся с земли, приосанился и обвел этих своих товарищей пылающим взором смертельной ненависти и презрения.
— Стыдно мне за вас, бояре, — вырвалось у него из задыхающейся груди, — зазорно заседать с вами в единой думе! Лучше уж опала!..
— Будет, боярин! Неладны твои речи, — властно заговорил тут государь, и лазурные глаза его, потемнев, заискрились зловещим огнем. — Ты гнушаешься моей боярской думой и сам желаешь опалы? Изволь! С сего часа ты — опальный и до веку можешь пребывать в своей родовой вотчине.
Разгоряченное лицо опального покрылось мертвенной бледностью: кровь отлила у него к сердцу, и он невольно схватился рукой за грудь. Но враги не должны были считать его окончательно сраженным; он отдал государю уставный поклон и с видом собственной правоты повернулся, чтобы удалиться.
— Постой, боярин! — неожиданно прозвучал тут голос Морозова. — Всемилостивейший государь наш по безмерной своей благости внял твоей просьбе — уволил тебя из боярской думы, дабы ты опальным доживал век в своей вотчине. А тебе и горя мало: в Москве ты ведь все равно ни с кем не водился, а дома, в вотчине, у тебя полная чаша и родная семья. Первую жену бездетную ты в гроб вогнал, да нашел себе потом другую и помоложе, и попригожей, дал тебе с нею Бог и милых деток — чего ж тебе боле? Живи в свое удовольствие, катайся как сыр в масле. Так и опала тебе не в опалу…
— Ты куда, Борис Иваныч, речь свою клонишь? — спросил царь, насупив брови. — Аль против опалы?
— Дерзнул ли бы я, государь? Решение твое об опале свято и перерешению, вестимо, уже не подлежит. Но отменено ли сим и решение бояр — омыть его в иордани от зазорной оплошки противу придворного обихода, от коей только что омылись стольники, запоздавшие на смотр?
— Отменить боярское решение во власти самих же бояр.
— Слышите, бояре? Так что же: купать его все же иль нет? Я полагал бы — купать.
— Купать! Купать! — подхватил уже единодушно целый хор голосов. — Но в купели его милости будет, пожалуй, тесно, да и невместно после простых стольников. Так не в пруд ли его?